воскресенье, 23 апреля 2023 г.

Тема 5. Институты как фактор экономического развития.

Тема 5. Институты как фактор экономического развития. Институты и развитие. Проблема причинности и гипотеза модернизации. Институциональная гипотеза. Гипотеза модернизации Ренто-ориентированные(extractive) и инклюзивные(inclusive) институты. Д.Асемоглу и Д.Робинсон. Институциональная модернизация: генезис представлений и теоретический контекст. М.Липсет и А.Пшеворский. А.Аузан. Институциональные факторы экономического роста. Институты и инновации как факторы экономического развития. Необходимость институциональной модернизации российской экономики. Институциональные программы модернизации. Вопрос о взаимосвязи экономического развития и демократии является одним из ключевых и наиболее исследуемых — с середины ХХ века по сей день. И вопрос этот отнюдь не праздный, особенно для постсоветских стран — он напрямую затрагивает вопросы реформирования экономических и политических институтов. Изначально обращение к вопросу о взаимосвязи экономического развития и демократии было обусловлено задачами демократического строительства и экономического возрождения послевоенной Европы и развивающихся стран. После Второй мировой войны предшествующий миропорядок претерпел существенные изменения, связанные с дезинтеграцией европейских колониальных империй и возникновением обществ третьего мира как самостоятельных политических и экономических акторов. В условиях биполярного мира для США как страны, в которой получили практическое воплощение идеи либеральной демократии, остро стояла задача противостояния коммунизму как альтернативной стратегии реорганизации обществ (Войтоловский, 2007). Эта задача имела две взаимосвязанные составляющие: во-первых, распространение и утверждение принципов капиталистической экономики, а во-вторых, распространение демократии и демократических ценностей по всему миру. В этом контексте и возник вопрос о взаимосвязи экономического развития и демократизации, о том, что ставить во главу угла — экономическое развитие или политические реформы? История знает различные варианты практического ответа на эти вопросы. Так, М. Горбачев начал с политических реформ, сопровождаемых вялыми попытками возродить экономику в условиях стагнации, в то время как китайцы предпочли реформировать экономику в рамках авторитарного режима. Это привело к развалу СССР и стремительному экономическому росту Китая в конце ХХ — начале ХХІ века. Схожая ситуация экономического роста в условиях авторитаризма наблюдалась в Южной Корее, Испании, Тайване, Сингапуре, Чили. Большинство этих стран в итоге перешло к демократии, но не все, и вопрос о том, с чем это связано и можно ли ожидать демократического перехода в дальнейшем, остается открытым. На сегодня есть огромное количество литературы, посвященной обсуждаемому вопросу, которую Х. Чейбаб и Дж. Вриланд предлагают сгруппировать следующим образом: связь между экономическим развитием и демократизацией: а) реальная, каузальная и позитивная; б) реальная, каузальная и негативная; в) реальная, но не каузальная; г) ложная (Cheibub, Vreeland, 2012). Теория модернизации во главу угла ставила замену традиционных институтов модерными. Ключевая роль в этом процессе отводилась индустриализации, а фабрика рассматривалась как «школа модерна». Наиболее распространенный подход в изучении модернизации рассматривал «экономический рост как определяющий источник изменений, который привязывает все остальные модификации к себе» . Таким образом, предполагалось, что ускоренная индустриализация приведет к ценностным, социальным и политическим трансформациям обществ по западному образцу. На основе этого подхода и была сформулирована гипотеза модернизации (modernization hypothesis). Основная ее идея в том, что экономическое развитие приводит к развитию человеческого капитала и возникновению новой социальной структуры, слишком сложной для авторитарного управления, и таким образом в определенный момент диктатура сменяется демократией. Речь идет именно о каузальной связи между экономическим ростом и демократизацией общества — о том, что экономическое развитие является главным эндогенным фактором, определяющим демократический переход, который в то время понимался как переход к электоральной системе формирования власти. Считается, что гипотезу модернизации сформулировал Липсет, обративший внимание на связь между уровнем дохода на душу населения и демократией: «Чем богаче нация, тем выше вероятность того, что она поддержит демократию» (Lipset, 1959: 75). Гипотеза модернизации базировалась на ранней теории модернизации, которая, как ожидалось в начале 1950-х, должна была предложить универсальный рецепт преобразования социальных институтов для постколониальных стран, с целью ускорения их социально-экономического и политического развития. Констелляция институтов, присущая странам Запада, в частности англоязычным протестантским странам, получила статус нормативного образца, и сформировалось убеждение, что достичь успеха в деле социального и экономического развития можно за счет экспорта в другие страны структурных условий этих обществ (Sachsenmaier, 2002). Теория модернизации – это комплекс концепций общественногоразвития, которые объясняютпроцесс перехода от традиционного общества ксовременному. Данная теория опирается на методологические принципы культурфилософских направлений. Она была обоснована в середине XX века, впослевоенное время, когда мир раскололся на две антагонистические системы: коммунизм и капитализм, поставив тем самым вопрос о будущих путяхразвития «молодых наций» Азии, Африки, Латинской Америки, освободившихся от колониальной зависимости. Теория модернизации активноиспользуется для интерпретации процессов, происходивших во второй половине XX – начале XXI века в разных странах мира. В связи с этимнеобходимо остановиться на условиях возникновения данной теории, основных этапах ее становления и развития, наиболее значимых идеях иметодологических принципах. Изучением проблем модернизации занимались различные философы,политологи, такие как О. Конт, Г. Спенсер, К. Маркс, М. Вебер, Э. Дюркгейм иФ. Тённис, создавшие классические труды по данной проблеме. Основываясь на них, идею модернизации рассматривают в трех смыслах:1) как синоним всех прогрессивных социальных изменений(появление новых орудий труда, замена первобытных пещер строительством домов, лошадиной повозки машиной и т.д.);2) как процессы, способствующие становлению капитализма вкачестве типа социальной системы – это индустриализация, урбанизация,демократизация, дифференциация общества на современные классы,рационализация поведения и т.д.; 3) термин «модернизация» предполагает ориентированность на«страны третьего мира» (развивающие), стремящиеся догнать развитые странымира. Также в последнее время под данным термином понимают реформы, проводимые в странах восточной Европы и России. Данное обстоятельство определяет условия зарождениямодернизационной теории. Она возникает, во-первых, как альтернативамарксизму, которая обосновывает преимущества пути развития, характерного для западных, капиталистических стран; во-вторых, как альтернативаконцепциям социокультурной динамики О. Шпенглера, Н.Я. Данилевского,А.Тойнби и др., созданным в рамках цивилизационного подхода Экономическое развитие сопряжено с качественными изменениями в разных общественных сферах, которые способствуют развитию демократической культуры. Липсет взял несколько индикаторов социально-экономического развития — индустриализацию, урбанизацию, уровень образования, доходов и охраны здоровья (так называемый «комплекс развития») — и проследил их корреляцию с политическим режимом. И сделал вывод, что «общество, разделенное на широкие обедневшие массы и небольшую привилегированную элиту, придет или к олигархии (диктаторскому правлению узкого высшего слоя), или к тирании (диктатуре, основанной на популизме)»(Lipset, 1959). Особое значение он придавал уровню образования как решающему фактору, влияющему на поддержку индивидом демократической культуры. Однако индустриализация, урбанизация, высокий уровень дохода и образование являются необходимыми, но не достаточными условиями для установления реальной демократии. Липсет подчеркивает специфичность условий возникновения европейской демократии — в частности, роль рабочего движения и трейд-юнионов в приближении к экономическому равенству в welfare state, а также в борьбе широких масс населения за политические права. Ссылаясь на М. Вебера, он утверждает, что наличие корреляционной связи между перечисленными факторами и демократизацией «не оправдывает оптимистическую надежду либералов на то, что возрастание доходов, численности среднего класса, образованности и другие сопряженные факторы будут с необходимостью означать распространение демократии или устойчивость демократии» (Lipset, 1959: 103). Таким образом, позиция Липсета неоднозначна — она дает основания ссылаться на него как на своего предшественника и сторонникам гипотезы модернизации, и авторам из числа неоинституционалистов (Норт, Уоллис, Вайнгаст, 2011). Стоит заметить, что Липсет, говоря о трансформации общества в ходе экономического развития, имел в виду прежде всего изменение классовой структуры — формирование широкого слоя благополучного среднего класса, снижение уровня бедности и возрастающую толерантность высших классов к требованиям перераспределения (Cheibub, Vreeland, 2012). У Липсета «равенство имеет центральное значение как в социально-политическом, так и в экономическом плане. <...> Именно перераспределение и гражданские права и обязанности предотвращают революционную борьбу рабочих, и возникающее в результате экономическое равенство обеспечивает эффективную демократию» (Wucherpfennig, Deutsch, 2009: 1–2) Немаловажно, что статья Липсета была написана в период, именуемый ныне «славным тридцатилетием», которое характеризовалось беспрецедентным снижением неравенства в странах развитого капитализма. Эта тенденция нашла свое отражение в теории «кривой Кузнеца» (Kuznets, 1955), согласно которой на начальных этапах индустриализации неравенство увеличивается, однако внутренняя логика дальнейшего развития приводит естественным путем к более равномерному распределению дохода и постепенному снижению неравенства. Соответственно, под экономическим развитием в гипотезе модернизации подразумевался не просто рост ВВП на душу населения, но реальный рост доходов семей, доступность образования, здравоохранения и прочих общественных благ — словом, кардинальное изменение жизненных условий в развитых странах в середине ХХ века. В течение долгого времени гипотеза модернизации считалась общепризнанной, и то, что экономическое развитие непременно приведет к установлению демократического режима, не ставилось под сомнение. Работы, в которых проводилась мысль, что модернизация не обязательно приводит к демократии, а при определенных условиях приводит к диктатуре, оставались маргинальными — эмпирическая корреляция между уровнем экономического развития и демократизацией была слишком очевидна. Между тем авторы этих работ обратили внимание на то, что: экономическое развитие не обязательно влечет за собой все те трансформации, которые, согласно теории модернизации, должны происходить одновременно; помимо экономического развития есть другие факторы, влияющие на возникновение демократии. Для Мура ключевым добавочным фактором является классовая структура; для Хантингтона это институционализация; для О'Доннела — международные отношения страны с глобальным капитализмом (Cheibub, Vreeland, 2012). Серьезным вызовом гипотезе модернизации стали работы Пшеворски, а также исследование Пшеворски, Чейбаба, Альвареса и Лимонжи (Przeworski et al., 2000) «Демократия и развитие». Проанализировав статистические данные за период с 1950 по 1990 год, авторы пришли к выводу, что демократия является случайным результатом динамики режима и не обусловлена социально-экономическим развитием — она может быть установлена при любых условиях. То есть нет оснований полагать, что экономическое развитие порождает демократии (Ibid: 167). На установление демократии влияют как объективные процессы, происходящие в том или ином обществе (изменения социальной структуры, возникновение гражданского общества, культурные изменения, экономическая динамика), так и взаимная игра интересов различных разнонаправленных социальных сил. Иными словами, демократия является контингентным результатом конфликта, возникающего между акторами (например, между группами элит или между элитой и низшими сословиями), как способ стабилизации ситуации, выгодный всем участникам (Przeworski, 2004a: 304). Установление демократии не является неизбежным, необходимым и необратимым, и предсказать возникновение демократии трудно. Однако предсказать ее выживание довольно легко. В неразвитых странах демократия хрупка и может быстро прийти к коллапсу — сохранение демократии требует эффективного экономического развития и поддержания высокого уровня доходов. Хотя образование, распределение доходов, политические институты и отношения между политическими силами также оказывают влияние на устойчивость демократии, уровень дохода имеет определяющее значение (Przeworski, 2004: 311). Ни один демократический режим, включая период перед Второй мировой, не сменился в странах с доходом на душу населения выше $6,055: «Богатые демократии пережили войны, мятежи, скандалы, экономические и правительственные кризисы, бедствия и наводнения» (Przeworski, 2004a: 309). В случае падения доходов ниже некоего порогового уровня, который для каждой страны свой, может возникнуть угроза авторитаризма. Но экономические кризисы не угрожают демократии в более благополучных странах. Таким образом, Пшеворски и соавторы отвергают эндогенную теорию демократического перехода. В другой своей работе Пшеворски указывает, что демократические институты не обязательно эндогенны — есть множество примеров внедрения чисто экзогенных институтов. Например, переход к электоральной демократии на Тайване зависел не от внутренних причин, но был стимулирован потребностью в поддержке со стороны демократических стран в его геополитическом конфликте с Китаем (Przeworski, 2004b). При этом в модели Пшеворски и соавторов демократии менее стабильны, если изначально наличествует или растет неравенство (Wucherpfennig, Deutsch, 2009). Эти результаты были подвергнуты критике, которая касалась как слишком узкого понимания демократии, так и методологии исследования и трактовки его результатов. В частности, Д. Эпштейн с коллегами предложили ввести между демократией и диктатурой категорию промежуточных режимов — «partial democracies», которая также позволяет установить четкую связь между экономическим развитием и демократизацией (Epstein et al., 2006). В свою очередь, К. Бойкс и С. Стоукс (Boix, Stokes, 2003) расширили выборку, дополнительно проанализировав данные за период с 1850 по 1950 год, и объединили их с данными Пшеворски и его коллег. Их анализ показал, что: 1а) развитие в бедных странах и странах со средним доходом повышает не только вероятность выживания уже установленной демократии, но и вероятность демократического перехода; 2б) причиной перехода к демократии является не доход сам по себе, но другие изменения, сопутствующие развитию, из которых важнейшим является равномерность распределения доходов; 3в) причины перехода к демократии и стабильности режима различны — вероятность перехода к демократии зависит от экономической структуры общества. По мнению авторов, диверсификация экономики и снижение спецификации экономических активов существенно повышает шансы на демократический переход. Значимость спецификации активов объясняется тем, что в сырьевой экономике, как в случае нефтяных стран Ближнего Востока, доход зависит главным образом от продажи природных ресурсов, и элита, будучи не в силах увезти с собой источник дохода, заинтересована в сохранении авторитарного режима, чтобы противостоять требованиям перераспределения. Таким образом, Бойкс и Стоукс показали, что распределение дохода и структура экономики имеют ключевое значение при оценке устойчивости демократии и вероятности демократического перехода. Можно предположить, что такая значимость распределения дохода и структуры экономики связаны с тем, что более равномерное распределение и наличие большого количества ниш в экономике препятствуют концентрации экономической власти и ее конвертации в политическую, как это происходит при олигархии. Собственно, считается общепризнанным, что именно наличие широкого слоя среднего класса делает демократию устойчивой. Неоинституциональная альтернатива гипотезе модернизации В настоящее время основной альтернативой гипотезе модернизации считается гипотеза переломных моментов (critical junctures hypothesis) Она опирается на неоинституциональный подход, согласно которому взаимосвязь между экономическим развитием и демократией ложная и объясняется типом институтов, присущим развитым странам. В таком случае именно типы институтов, понимаемые как способ организации общества в целом, являются основным фактором, обуславливающим как экономическое развитие, так и демократию. Асемоглу, Джонсон, Робинсон и Яред в своих работах (Acemoglu, Johnson, Robinson, 2001; Acemoglu et al., 2005, 2008, 2009) показали, что учет факторов, которые симультанно воздействуют как на доход, так и на демократию — фиксированных страновых эффектов, — устраняет значимую корреляцию между доходом и демократией. На деле указанная корреляция скрывает важные системные различия между странами, которые влияют как на рост дохода, так и на развитие демократии, и эти различия заключаются в качестве экономических и поли- тических институтов, которые тесно взаимосвязаны и образуют единый комплекс. На примере развития Южной и Северной Америки авторы показывают, что недемократические политические режимы и экономическая стагнация неотделимы друг от друга — система принудительного труда (гасиенды) и контроля над индейскими общинами в Андах не способствовали индустриализации и быстрому экономическому росту и в то же время были несовместимы с демократическим представительством. А социальная структура североамериканского общества, состоявшего из мелких собственников, способствовала как экономическому росту, так и развитию демократических институтов (Acemoglu et al., 2008). Общий вывод Асемоглу и соавторов заключается в том, что экономическое развитие и демократизация зависят от экономических и политических институтов, которые носят искусственный характер и которые могут быть изменены в переломные моменты — в частности в ходе революций. В дальнейшем Асемоглу и Робинсон различают экстрактивные и инклюзивные социальные институты, которые определяют направление развития экономической и политической сфер (Acemoglu, Robinson, 2012). По сути, под инклюзивными институтами подразумеваются либеральные политические и экономические институты, а под экстрактивными — все остальные. Неоинституциональная альтернатива гипотезе модернизации возникла отнюдь не случайно. Открытие ключевой роли институтов в экономическом развитии произошло в середине 1990-х — это был крупнейший сдвиг в экономической теории того времени (Williamson, 2003). К тому времени в странах Запада уже более 10 лет как утвердилась неолиберальная ортодоксия, пришедшая на смену кейнсианству. Неолиберализм стал ответом на кризис «кейнсианского государства всеобщего благосостояния», вызванный окончанием послевоенного бума восстановления, а также ростом расходов на войну против Вьетнама (Clarke, 2005). Кризис проявился в замедлении темпов глобального капиталистического накопления, наряду со стагфляцией и проблемой финансирования дефицита государственного бюджета, что вынудило правительства ввести жесткую денежно-кредитную политику и сократить планы государственных расходов. И хотя кейнсианство и неолиберализм ориентировались на общий либеральный идеал общественного устройства, в результате неолиберального поворота произошел существенный сдвиг в трактовке общества и экономики, целей развития и способов их достижения. Если во времена Рузвельта лозунгом либерализма были благосостояние и равенство как условие свободы (Friedman, 1992), то неолибералы своей критикой концепта социальной справедливости перевернули это отношение. В итоге установка послевоенных десятилетий на достижение равенства и справедливости сменилась неолиберальной установкой на максимальную экономическую свободу, которая считалась необходимым и достаточным условием достижения благосостояния и равенства — политического и правового, но не экономического. Соответственно, государство в неолиберализме становится минимальным neoliberal state, роль которого сводится к защите прав частной собственности, установлению верховенства права (rule of law) и созданию институтов свободного рынка и свободной торговли. В это время развивающимся странам — в эту волну попали и постсоветские страны — предлагался уже совершенно иной набор рекомендаций и рецептов перестройки экономики и институтов управления, чем в период господства кейнсианства. Ни о каком developmental state на манер Японии или Южной Кореи в то время речь уже не шла (Pirie, 2013). Задача стимулирования экономического роста обрела иной смысл — если в кейнсианстве непосредственной целью экономической политики были полная занятость населения и построение welfare state, для чего допускалось и приветствовалось вмешательство государства в экономику, то неолиберализм сместил акценты, вернувшись к представлению о «невидимой руке» рынка. Кейнсианство признавало несовершенство рыночных механизмов и считало, что задача государства — смягчить последствия их работы. Неолиберализм же, напротив, обратился к «рыночному фундаментализму», трактуя рынок как лекарство от всех болезней, а государственное вмешательство — как главную угрозу свободе: «Неолибералы рассматривают правительство как особо некомпетентный институт, которого чем меньше, тем лучше. Рынок же рассматривается как саморегулирующийся — более гибкий и быстро реагирующий, чем любое государственное регулирование»(Crouch, 2017: 11). Соответственно, задачей экономической политики стала либерализация финансовых рынков, приватизация, снижение налогов для бизнеса, максимальное снятие барьеров со свободного рынка, включая допуск иностранных компаний к банковскому сектору и прочим активам, сокращение социальных расходов, фискальная дисциплина и т. д., — то есть создание свободного рынка и минимизация государственного регулирования. Собственно целью экономической политики стало накопление капитала и создание богатства как основной меры для улучшения благополучия населения в целом. Предполагалось, что рынок сам выполнит все те задачи перераспределения и повышения благосостояния широких масс населения, которое ставило перед собой кейнсианское государство, и что обогащение отдельных лиц и корпораций работает на всеобщее благо, потому что «приливная волна поднимает все лодки». Таким образом, перераспределение путем прогрессивного налогообложения или же государственного соцобеспечения становится излишним, вводятся меры жесткой экономии. Итогом неолиберальных реформ стало подчинение реального сектора экономики финансовому (Mann, 2013). Развитие производства не означало более с необходимостью рост доходов на душу населения, зато концентрация финансовых услуг определенно означала. Поэтому поддержка финансовых институтов и неприкосновенность финансовой системы стала приоритетом сообщества неолиберальных государств, в частности членов G7 (Harvey, 2005). Индустриализация перестала рассматриваться как базовый путь экономического развития. На смену пришла идея глобального разделения труда, подкрепленная убеждением о равнозначности разных видов экономической активности (Райнерт, 2014). Стратегия индустриализации и импортозамещения, присущая developmental state, сменилась стратегией всеобщей либерализации, предполагавшей открытие торговых границ, имплементацию институтов свободного рынка, приватизацию, обеспечение доступа к активам для иностранного капитала, создание «благоприятного инвестиционного климата» и т. д. Эти меры рассматривались как необходимые и достаточные для стимулирования экономического роста. Сово- купность указанных мер, которая в 1989 году была обобщена Дж. Уильямсоном под заголовком «Вашингтонский консенсус», активно продвигалась международными финансовыми организациями, такими как МВФ и Всемирный банк, в развивающихся странах. Важный аспект неолиберального поворота заключается в том, что неолиберальная экономическая программа стала ключевым элементом глобализации — формирования либерального мирового порядка. Либеральный мировой порядок предполагал создание общего экономического пространства, которое связало бы страны инфраструктурой и потоками товаров, услуг, капитала, знаний и (в меньшей степени) людей (Стиглиц, 2016). Так что концепт «минимального государства» теснейшим образом связан с глобализацией — для осуществления последней необходима минимизация государственного контроля над экономикой и финансами и передача части функций национальных правительств международным организациям, таким как международные финансовые институты и неправительственные организации. Ожидалось, что либерализация экономики и включение стран в либеральный мировой порядок «подтолкнет государства в прогрессивном направлении, определяемом в терминах либеральной демократии» (Ikenberry, 2018: 11). Проблема, однако, в том, что проведение в жизнь неолиберальных реформ в развивающихся странах, в частности на постсоветском пространстве, привело совсем к иному результату, чем предполагалось. Глубокий финансовый кризис потряс Мексику (1994), Восточную Азию (1997), Бразилию (1998), Россию (1998), Турцию (2000) и Аргентину (2002), которые до этого более-менее последовательно проводили в жизнь рекомендации МВФ (World Bank, 2005). Снимая барьеры для импорта и финансового капитала, указанные реформы на деле не способствовали развитию реального сектора экономики, особенно в случае технологической отсталости экономики и необеспеченности прав собственности, как в бывшем СССР. Не случайно итогом неолиберальных реформ во многих постсоветских странах стало не формирование свободного рынка по образцу развитых стран, а резкое обнищание населения и формирование узкой прослойки сверхбогатой элиты. Кроме того, как оказалось, либерализация экономики вовсе не обязательно влечет за собой демократизацию. Наиболее яркий пример — Китай: когда в стране начались реформы по либерализации экономики, все ожидали, что за ними в скором времени последует демократизация под влиянием либеральных требований нарождающегося среднего класса (Mesquita, Downs, 2005). Однако этого не про- изошло. Более того, недавние политические реформы Си Цзиньпина позволяют говорить об усилении авторитарных тенденций в Китае. Другим примером сочетания неолиберального (в определенных аспектах) экономического курса и политического авторитаризма является Россия (Miller, 2018). В поисках причин подобных провалов экспертная мысль обратилась к несовершенству экономических и политических институтов развивающихся стран. Дело в том, что неолиберальные теоретики считали само собой разумеющимся существование институтов, необходимых для нормального функционирования свободного рынка, или же предполагали, что как только правительственное регулирование будет устранено, они появятся сами собой (Lee, 2001). Со временем проводники политики Вашингтонского консенсуса пришли к выводу, что стандартные реформы не дают предполагаемого эффекта, если фоновые институциональные условия плохие (Rodrik, 2006). Без всеобъемлющих и всеохватывающих реформ, затрагивающих общество в целом, либеральные экономические институты не работают должным образом, поэтому имплементация стандартных экономических институтов западного типа без учета контекста не может обеспечить долгосрочный экономический рост. Недаром уже в Барселонском консенсусе 2004 года теме институтов посвящен первый раздел документа, а качество институтов стоит на первом месте среди факторов успешности стратегий развития (Ананьин, Хаиткулов, Шестаков, 2010). Недостаточно глубокое и всеобъемлющее проведение институциональных реформ стало главным объяснением МВФ провалов Ва- шингтонского консенсуса в странах Латинской Америки: «Реформы были неравномерными и остались незавершенными» (Singh et al., 2005: xiv). Таким образом, оригинальный вариант Вашингтонского консенсуса, не предполагавший глубоких институциональных преобразований, был дополнен длинным списком так называемых реформ «второго поколения» («second-generation» reforms), институциональных по своей сути (Rodrik, 2006), направленных на более глубокие неолиберальные преобразования. Таким образом, появление неоинституциональной альтернативы в значительной мере стало результатом провалов политики Вашингтонского консенсуса в развивающихся странах. Открытие институтов на практике получило подкрепление в академической литературе по экономическому росту, в которой институтам приписывается решающая роль как в экономическом развитии, так и в становлении демократии (Easterly, Levine, 2003; Норт, Уоллис, Вайнгаст, 2011; Acemoglu, Robinson, 2012 etc.). Вопрос о том, как «пересадить» констелляцию либеральных политических и экономических институтов на чужеродную культурную почву, встал с новой силой. На смену «рыночному фундаментализму» 1990-х пришел «институциональный фундаментализм», и «мантра установления правильных цен» сменилась «мантрой установления правильных институтов» (Rodrik, 2006: 10). Подобный «институциональный фундаментализм» порождает пессимизм относительно возможности устойчивого экономического роста и демократизации без кардинального и всеохватывающего преобразования общества. Однако учитывая глубокую укорененность институтов в обществе, подобные преобразования возможны главным образом в периоды социальных потрясений и революций, преимущественно путем смены элит. Согласно концепции переломных моментов (critical junctures), именно тогда открывается принципиальная возможность изменить существующие институты, заменив «плохие» (экстрактивные) институты «хорошими» (инклюзивными). В остальное время работает принцип зависимости от пути (path dependence) — преемственность институтов обеспечивает институциональную стабильность и в то же время определяет направление дальнейшего развития. Только фундаментальная замена институтов позволяет выбраться из ловушки круговой взаимосвязи плохих институтов и обеспечить успешный экономический рост. Эта точка зрения оспаривается другими авторами — как теми, кто считает, что институты не самодостаточны и не могут играть роль primary cause (Przeworski, 2004b; Райнерт, 2014), так и теми, кто отвергает идею прерывности институциональной истории, исходя из представления о ключевой роли неформальных институтов, идеологии и культуры как детерминант экономического процесса (Норт, 1997; Норт, Уоллис, Вайнгаст, 2011). Мы не можем в рамках данной работы подробно разобрать дискуссии на эту тему, отметим только, что специалистами Всемирного банка также предлагается не всеобъемлющее глубинное преобразование всех институтов, по образцу расширенного Вашингтонского консенсуса, но устранение ограничений, сдерживающих рост, которые индивидуальны для каждой страны, с ее уникальным набором институтов (World Bank, 2005). Следует отметить, что во всех этих дискуссиях речь не шла об отказе от глобализации и неолиберализма как ее политико-экономического краеугольного камня. Либертарианский идеал М. Фридмана и Ф. Хайека оставался своего рода теоретической моделью, обсуждались только пути ее реализации. Вызов неолиберализму бросил кризис 2008 года и поднявшаяся после него волна популизма (Yakupec, 2018). От справедливости к свободе — и обратно? Итак, неолиберальный поворот в значительной мере изменил смысл самого вопроса об экономическом развитии и демократии. Во-первых, изменилось представление о целях и способах общественного развития — социальная справедливость перестала быть основным общественным благом, уступив место индивидуальной свободе, главным выражением которой стала экономическая свобода. Во-вторых, экономический рост стал обеспечиваться не развитием промышленности, но открытостью экономики, иностранными инвестициями, притоком финансового капитала и проч. В-третьих, в понимании демократии акцент сдвинулся с политического участия на построение правового государства и обеспечение гражданских прав и свобод. Как ни странно, впоследствии возникли определенные проблемы с демократией — не только в развивающихся странах, но и в развитых. Подъем популизма, как правого, так и левого, в устойчивых демократиях — тема номер один в текущих дискуссиях по демократии и политической экономии. Большинство исследователей видят в популизме угрозу либеральной демократии (Mudde, Kaltwasser, 2017). Среди причин подъема популизма указывают прежде всего глобализацию, породившую волну иммиграции в развитые страны в результате открытия границ, деиндустриализацию из-за переноса производства в страны с дешевой рабочей силой, неолиберальные меры жесткой экономии (austerity measures), сопутствующий рост безработицы, снижение уровня заработной платы и рост неравенства (Stankov, 2017). Рост неравенства — угроза демократии Предположение о более равномерном распределении дохода в ходе экономического развития, равно как и идея о том, что рынок одинаково работает на благо каждого («экономика просачивания»), имели ключевое значение для обоснования неолиберальных реформ. В этой связи уже упоминалась теория «кривой Кузнеца». Она основывалась на статистических данных о национальном доходе и налоговых поступлениях за период 1913–1948 годы в США. Однако, по мнению Т. Пикетти, сжатие доходов в эти годы во многом стало результатом стечения обстоятельств — Великой депрессии 1930-х, Нового курса Рузвельта, Первой и Второй мировой войны, повлиявших на мировую экономику и геополитику. Кузнец прекрасно отдавал себе отчет в умозрительности своих оптимистических предсказаний, поэтому его концепция носила стратегический характер — ее задачей, по его собственному признанию, было всего-навсего удержание слаборазвитых стран «в орбите свободного мира» (Пикетти, 2015: 32–33). Как показывают недавние исследования, справедливость этих предположений спорна — с 1980-х годов неравенство выросло как внутри стран, так и между странами. Однако до кризиса 2008 года эта тема была табуирована неолиберальным мейнстримом и презрительно третировалась как проявление ресентимента, или, по выражению Р. Капелюшникова, «узкой этики зависти» (Капелюшников, 2017). После кризиса вопросы дистрибутивной справедливости, неравенства и его негативных последствий для общества вновь обрели легитимность — о них заговорили не только узкие специалисты, но и политики уровня Б. Обамы (Atkinson, 2015; Boushley, DeLong, Steinbaum, 2017). В теме неравенства речь идет прежде всего о неравенстве доходов, поскольку именно уровень дохода является «индикатором потенциального контроля над ресурсами» (Atkinson, 2015: 37), — доход имеет отношение не только к потреблению, но и к распределению власти и влияния. Немалый вклад в дискуссии на тему неравенства внесла книга Пикетти «Капитал в ХХI веке» (Пикетти, 2015), посвященная росту имущественного неравенства, начиная с 1980-х годов. Автор объясняет рост неравенства тем, что уровень доходности капитала превышает показатели роста производства и доходов, как это было до Первой мировой войны. Бурный экономический рост, снижение неравенства и формирование среднего класса после Второй мировой войны было обусловлено уникальным стечением обстоятельств и политическими мерами по перераспределению, сейчас же экономика возвращается к нормальным для нее низким темпам роста. Сохранение этой тенденции в дальнейшем приведет к еще большей концентрации капитала и формированию нового класса рантье. Это будет означать все большую роль происхождения, наследства и связей в продвижении по социальной лестнице, и все меньшую — личных талантов и усилий, что будет способствовать формированию обществ, далеких от меритократических ценностей, лежащих в основе демократических обществ. Соответственно, нужны политические меры по сокращению неравенства. Книга вызвала бурные дискуссии среди экономистов и представителей других социальных наук (Boushley, DeLong, Steinbaum, 2017). Рост неравенства, как в глобальном масштабе, так и внутри стран, активно обсуждается в литературе. Так, в «Докладе о глобальных рисках» Мирового экономического форума-2013 «глобальное неравенство доходов» определено как глобальный риск, который, скорее всего, даст о себе знать в течение ближайших десяти лет (Nino-Zarazua, Roope, Tarp, 2016). За период с 1975 по 2010 год, относительное глобальное неравенство неуклонно и существенно сокращалось, главным образом за счет быстрого роста экономик Индии и Китая. Однако фокус на относительном неравенстве скрывает совсем иную картину, которая вырисовывается с использованием «абсолютных» и «центристских» мер неравенства и которая показывает выраженный рост абсолютного неравенства в течение анализируемого периода (Nino-Zarazua, Roope, Tarp, 2016). Аналогичный рост абсолютного неравенства, вопреки предсказаниям, отмечается в Европе, причем неравенство между странами выше, чем неравенство внутри них (Dauderstädt, Keltek, 2017). Внутри стран неравенство растет неравномерно, в зависимости от политики налогообложения и перераспределения доходов (Alvaredo et al., 2017). Дж. Стиглиц после публикации книги «Цена неравенства», посвященной американской экономике, заметил, что основные тезисы его работы не вызвали возражений: «Даже ориентированный на „свободный рынок" журнал „Economist" замечает, что в Америке доля национального дохода, принадлежащего 0,01% (а это примерно 16 тысяч семей), увеличилась с 1% в 1980 году до почти 5% сейчас — это более лакомый кусок, чем получила верхушка (0,01%) во времена „Позолоченного века"» (Стиглиц, 2016: 13). Проблема, однако, не в том, что богатые богатеют, но в том, что бедные при этом беднеют, поскольку потоки богатства на рынке направлены снизу вверх. Исследования показывают, что с середины 1980-х годов в США доля нижних 90% семей в общем пироге национального богатства значительно уменьшилась, и в среднем их реальное благосостояние в 2012 году было не выше, чем в 1986 году, в то время как доля верхнего 0,1% резко возросла (Saez, Zucman, 2016). П. Темин (Temin, 2017) в этой связи указывает на постепенное исчезновение среднего класса в США и формирование дуальной экономики (согласно модели Льюиса), присущей развивающимся странам, с узкой прослойкой обеспеченной элиты и широкими обедневшими массами населения. По его мнению, президентская гонка 2016 года в США обнаружила гнев и отчаяние низкооплачиваемого сектора населения в условиях нарастающего дисбаланса, что и обусловило победу Д. Трампа. В проблеме неравенства важнейшей составляющей является рост неравенства возможностей и благосостояния вследствие радикального уменьшения социального обеспечения, компенсирующего неравенство доходов, в неолиберальном государстве. Дебаты о сути и показателях благосостояния (welfare) ведутся с 1930– 1940-х годов, и многие видные экономисты выступали против того, чтобы считать рост ВВП показателем роста социального благосостояния (van den Bergh, 2009). По мнению Стиглица, «успех функционирования экономической системы можно оценить лишь в ходе исследования стандартов уровня жизни (в широком смысле) обычных граждан в течение определенного временного промежутка». «успех функционирования экономической системы можно оценить лишь в ходе исследования стандартов уровня жизни (в широком смысле) обычных граждан в течение определенного временного промежутка» (Стиглиц, 2016: 83) Исследование неравенства благосостояния затруднено несовершенством и неполнотой доступных статистических данных (Alvaredo et al., 2017). Тем не менее, как показали Ч. Джоунс и П. Кленов (Jones, Klenow, 2016), если помимо ВВП учитывать свободное время, уровень потребления, продолжительность жизни и уровень неравенства, показатели благосостояния существенно меняются. Так, с учетом большей продолжительности жизни, большего количества свободного времени и более низкого уровня неравенства уровень жизни в Западной Европе оказывается значительно выше (85% от американского), чем можно было бы ожидать, ориентируясь на ВВП на душу населения (67% от американского). В то же время для большинства развивающихся стран уровень благосостояния оказывается значительно ниже, чем уровень ВВП на душу населения. Соответственно, уровень неравенства в благосостоянии между странами оказывается даже выше, чем уровень неравенства доходов. Высокий уровень имущественного неравенства ведет к нарушению базового принципа демократии — процедурного равенства (Levin-Waldman, 2016). Нехватка ресурсов не позволяет людям реализовывать собственную свободу и автономию в разных сферах жизни, включая выбор жизненного стиля, реализацию своих целей, участие в публичной жизни (Sen, 1999). Неравенство способствует размыванию общественной сферы и подрыву гражданской солидарности (Sandel, 2009; Colgan, Keohane, 2017), усиливает власть и влияние элит и приводит к эрозии демократии даже в устойчивых демократиях, не говоря уже о более бедных странах (Levin-Waldman, 2016). В этой связи многие авторы указывают на необходимость определенного уровня перераспределения — как минимум обеспечения доступа к здравоохранению и образованию для малообеспеченных слоев — как одну из главных задач государственной политики: «Денежные результаты — это только одна грань благосостояния. <...> В какой бы мере неравенство доходов, относительное или абсолютное, ни было неизбежным, полисимейкеры должны сделать все возможное, чтобы минимизировать его [неравенства. — С. Щ.] воспроизведение в других областях, обеспечивая равенство возможностей» (Nino-Zarazua, Roope, Tarp, 2016). Либерализм и демократия Помимо роста неравенства стоит еще учитывать тот факт, что либеральная демократия — совсем недавнее и очень хрупкое образование и что между либерализмом и демократией существует определенное напряжение. Демократия и либерализм имеют разные истоки, разный социальный базис и политические импликации, и до середины XIX века они находились в противоречии друг с другом (Fukuyama, 2014). Социальной базой либерализма была состоятельная элита, чья цель заключалась в ограничении властного произвола короны. Ранние либералы хотели верховенства права, но не стремились к тому, чтобы разделить власть с массами. На самом деле классические теоретики либерализма были против всеобщего права голоса — они боялись «тирании большинства». Так, Милль заявлял, что принципы, которые он сформулировал в «On Liberty», не распространяются на малообразованные и неимущие массы (Mukand, Rodrik, 2015). Современная же демократия стала результатом социальной мобилизации, вызванной индустриальной революцией. Суть демократического движения в XIX веке заключалась в борьбе за расширение политических прав, в требовании политической инклюзии. Социальной базой демократического движения был рабочий класс — в установлении всеобщего избирательного права огромную роль сыграла деятельность консолидированных левых движений конца ХІХ — начала ХХ века. Когда западные либералы приняли демократию, это было вынужденное и неохотное согласие. Политически это означало, что либеральные идеи распространяются не только на «достойных» состоятельных людей, но и на всех остальных, независимо от их уровня образования, доходов, социального статуса и прочего (Fawcett, 2014). Либеральная демократия стала компромиссом между либеральными элитами и массами: «Рабочий класс и народные движения были вынуждены взамен признать либеральные ограничения на власть народной воли... а также принять либеральные конституционные процедуры, верховенство права и уважение собственности»(Fawcett, 2014: 144) Стабильного практического результата либеральная демократия добилась только после 1945 года. Середина ХХ века — период «встроенного либерализма» (embedded liberalism) (Harvey, 2005), когда либеральные свободы были ограничены целями достижения равенства и социальной справедливости. Однако приход неолиберализма отменил эти ограничения, в результате чего индивидуальная свобода получила значение высшей ценности. Общество перестало восприниматься как совокупность социальных групп или классов, а распалось на отдельных индиви- дов, преследующих свои интересы. Как провозгласила М. Тэтчер, «нет такой вещи, как общество. Есть отдельные мужчины и женщины, и есть семьи» (Clarke, 2014: 52). Вместе с тем политика перестала быть способом реализации мобилизованными массами своих интересов, а партии — их репрезентантами. Либеральные элиты Запада по-прежнему сохраняют недоверие по отношению к демократическому большинству, во-первых, опасаясь требований перераспределения, а во-вторых, считая большинство некомпетентным для определения целей и способов развития, участия в принятии решений (Patterson, 2014). Неолиберализм элитарен и технократичен: «Хотя современные демократии и поддерживают фасадную видимость формального соблюдения демократических принципов, они все больше переходят под контроль привилегированных элит» (Муфф, 2013) Притягательность неолиберализма, на наш взгляд, заключается в сочетании пафоса морального универсализма и притязаний рационального господства. Первый связан с модерным идеалом свободы как базовым, неотчуждаемым и самоочевидным правом человека. Наилучшим образом выраженный в кантианстве, в неолиберализме этот идеал воплощается в идее максимальной экономической свободы и минимального государства. Что касается рационального господства, речь идет о целенаправленном рациональном преобразовании общественного устройства в соответствии с универсальными социальными — в данном случае экономическими — законами, которые являются предметом познания (Wagner, 1994). Не случайно в критической литературе пропоненты неолиберализма часто изображаются как скептически настроенные по отношению к демократии, считающие, что «если демократический процесс замедляет неолиберальные реформы или угрожает индивидуальной или предпринимательской свободе, тогда демократию следует отставить и заменить управлением экспертов или законодательными инструментами, созданными для этой цели»(Orsen, Lie, 2006: 15). Эта двойственность нашла свое отражение как в практиках насильственного проведения неолиберальных реформ в развивающихся странах — к примеру, в Чили, Аргентине, Сингапуре, Ираке и ряде других стран, так и в теоретическом обосновании предпочтительности диктатур, продвигающих либеральные ценности, перед нелиберальными демократиями (Zakaria, 1997). Левые движения также признали безальтернативность неолиберальной доктрины, сместив акценты с достижения социальной справедливости на защиту индивидуальных прав и свобод, в том числе для разного рода меньшинств (Fraser, 2017). В контроверзе демократического принципа народного суверенитета и либерального принципа индивидуальной свободы победил последний. В итоге доминирующая тенденция сегодня — сводить демократию почти исключительно к правовому государству и защите прав человека, оставляя в стороне вопросы равенства и народного самоуправления как устаревшие (Moue, 2000). В этой связи представляет интерес модель ценностных трансформаций Р. Инглхарта и К. Вельцеля, на примере которой можно увидеть содержательные изменения в гипотезе модернизации. С одной стороны, эта модель согласуется с главной идеей гипотезы модернизации, развивая ее и предлагая каузальное объяснение демократического перехода — «упущенную связь между экономическими изменениями и демократизацией» (Inglehart, Welzel, 2010: 552). С другой стороны, она ставит формирование демократической культуры в зависимость не от индустриализации, а от постиндустриальной экономики, демократию же понимает не как электоральную, но как «эффективную», с акцентом на правах человека и правовом государстве. Ценностные трансформации и политическое участие Концепция ценностных трансформаций примечательна тем, что трактует демократию не столько как институциональный, сколько как гражданский феномен (Welzel, Inglehart, Klingemann, 2003). Авторы проводят разграничение между формальной и эффективной демократией, исходя из того, насколько формально институализированные гражданские права эффективны на практике, на низовом уровне (Inglehart, Welzel, 2005). Иными словами, под «эффективной демократией» подразумевается не столько форма правления, сколько «демократическая гражданская культура», реализующая на практике то, что Инглхарт и Вельцель считают центральным элементом либеральной демократии — защиту гражданских прав и верховенство права (rule of law). В такой трактовке акцент делается на обеспечение свободы выбора — демократия «институциализирует гражданские и политические свободы, предоставляя людям правовые гарантии делать свободный выбор в их приватной и публичной деятельности» (Inglehart, Welzel, 2005: 248). Соответствующую эффективной демократии гражданскую культуру Инглхарт и Вельцель связывают с распространением ценностей самовыражения, или пост-материалистических ценностей, противопоставляя их ценностям выживания, или материалистическим ценностям. Эта концепция опирается на результаты лонгитюдных исследований, измеряющих динамику ценностных установок в разных странах мира с 1970-х по настоящее время (Inglehart, 2008). Ценностные трансформации — переход от материализма к постматериализму (Inglehart, 2008), или же от ценностей выживания к ценностям самовыражения (Инглхарт, Вельцель, 2011) — трактуются авторами как результат социально-экономического развития. Они выделяют два вектора результирующих ценностных изменений — от традиционных до рационально-секулярных ценностей, и от ценностей выживания к ценностям самовыражения. Промышленная революция была связана с переходом от традиционных ценностей к секулярно-рациональным; на постиндустриальном же этапе модернизации определяющую роль начинает играть иной сдвиг в культурной сфере — ценности выживания замещаются ценностями самовыражения, что приводит к возрастающей эмансипации людей от власти как таковой. По мнению авторов, формирование этих ценностей обусловлено ослаблением материальных, когнитивных и социальных ограничений свободы выбора, возникновением у людей субъективного ощущения жизненной защищенности. Вне зависимости от объяснений причин происхождения и сущности институтов, актуальной проблемой всех институционалистских теорий является вопрос о механизмах и направленности трансформации институтов. Очевидно, что многие институты следует признать архаичными, традиционными (или недостаточно модернизированными) и, следовательно, – неэффективными в современных условиях. Более того, подобного рода положение вещей может являться ограничением для развития. Некоторые эмпирические данные ставят под вопрос концепцию Инглхарта и Вельцеля о сдвиге ценностных приоритетов в условиях постиндустриальной экономики — на примере исследования Сингапура (Ghang, 2010; Brooks, Manza, 1994). Кроме того, к авторам есть определенные претензии методологического плана (Wucherpfennig, Deutch, 2009; Руднев, 2011; Teorell, Hadenius, 2006), в частности связанные с выбором индикаторов «ценностей самовыражения». Но нас интересует другое — как эта концепция отражает и переосмысляет изменение экономической и демократической составляющей в гипотезе модернизации. На наш взгляд, то, что Инглхарт и Вельцель маркируют как «ценности самовыражения», относится к либеральным установкам, характерным для развитых либеральных обществ. Верховенство права, индивидуальная свобода и защита прав человека — это базовые элементы либерального дискурса, а не демократического. Ценности демократической традиции иные — это ценности равенства и народного суверенитета (Moue, 2000). Концепция ценностных трансформаций, в отличие от классической теории модернизации, делает в связке либерализма и демократии акцент на свободе, а не на равенстве. Недаром, по мнению авторов, наиболее сильное влияние на эффективность демократии оказывают ценности самовыражения, в основе которых лежит «однозначный акцент на свободе выбора» (Инглхарт, Вельцель, 2011: 371). Однако они не имеют никакого отношения к борьбе за предоставление избирательных прав и социальную справедливость, которая и привела к становлению либеральной демократии. Скорее, они отражают смещение акцентов в понимании современной либеральной демократии с политического участия к свободе выбора и самовыражения. В рамках концепции ценностных трансформаций нельзя объяснить постдемократические тенденции, характеризующиеся формальным расширением демократии в условиях социальной апатии и концентрации власти в руках старых элит и корпораций (Крауч, 2010). Причем речь идет именно о развитых странах, с эффективной демократией и доминированием ценностей самовыражения, в терминах Инглхарта и Вельцеля. Миланович в этой связи пишет о плутократии в США и популизме или нативизме в Европе (Milanović, 2016). В контексте обсуждаемой тематики очень любопытны исследования, представленные Паттерсоном. И глубинные интервью, и опросы показали, что для американцев «политическая жизнь в целом и демократия в частности не являются больше содержательной частью семантического поля свободы» (Patterson, 2014: 24). Речь идет о расщеплении свободы и демократии. Паттерсон объясняет это как особенностями американской истории, так и общими чертами современной культуры. Помимо длительности рабства и страха элит перед неуправляемой демократией, он упоминает еще и идею о потенциальном конфликте между свободой и демократией, связанной с взглядом на государство как на злую силу (sinister power), угрожающую свободе. Государство является в лучшем случае «ночным сторожем», полицейским, обеспечивающим национальную безопасность и личную свободу, а в худшем — потенциальным монстром под управлением коррумпированных политиков. Как мы видели, именно этот взгляд на государство — базовая составляющая неолиберализма, по мнению которого рынок защищает свободу, тогда как государство угрожает ей. Такой взгляд на государство не мог не подорвать демократию, поскольку демократия по самой своей сути — это акт участия в политической жизни и вовлеченность в государство (Patterson, 2014). «Ослабление политической власти также не позволяет людям использовать государственную власть для радикальных изменений. Таким образом, возникает тенденция к ослаблению политической демократии»(Mann, 2013: 132) Политическое демократическое представительство неизбежно предполагает представление о групповых интересах, групповой солидарности и общем благе. Если же главным регулятором социальных отношений становится рынок, представление об общем благе растворяется (Sandel, 2009). Государство в таком понимании превращается не в посредника между конкурирующими интересами разных групп, а в менеджера по предоставлению услуг населению. Неолиберализм разделяет свободу и власть экономическую и политическую, перемещая власть из сферы политики в сферу экономики, от государства к рынку и, в конце концов, от законодательной и исполнительной ветвей власти к судебной (Thorsen, Lie, 2006). Однако если свобода отождествляется со свободой экономической, свободой самореализации, выбора стиля жизни, это ведет к дистанцированию от политического участия и государственной власти, которая становится всего лишь делом эффективного управления. Еще один важный аспект современной культуры, усиливающий отрыв приватной свободы от публичной жизни — акцент на демонстративное потребление как центральный элемент свободы. В соответствии с установками на индивидуализм и потребление преследующие собственные интересы граждане все больше рассматривают политику (policies) правительства по аналогии с другими рыночными транзакциями, оценивая ее по тому, насколько хорошо они лично были обслужены. Таким образом, гражданин превращается в приватного потребителя, отвергающего политику, преследующую общее благо, как «предоставление чего-либо другим задаром» (Patterson, 2014: 34). М. Крензон и Б. Гинзберг для обозначения этого паттерна отношения к публичной политике вводят термин «персональная демократия»: «Народная демократия превращается в персональную, поскольку новые техники управления разобщают народ в собрание приватных граждан»(Crenson, Ginsberg, 2002: X) Таким образом, приватизированная свобода начинает доминировать над демократией, которая утрачивает свою значимость и переходит в ведение эффективного менеджмента. Можно предположить, что подобное расщепление свободы и демократии имеет место не только в США. В любом случае рост неравенства в сочетании с проблемами, вызванными глобализацией и неолиберализацией, включая ослабление политической сферы, перенос власти в сферу экономическую, индивидуализацию и превращение избирателей в потребителей, технократизацию управления, не могли не оказать влияние на кризис демократии и подъем популизма. В частности, если под популизмом понимать «идеологию, которая рассматривает общество как в конечном счете разделенное на два гомогенных и антагонистических лагеря, «чистый народ» против «коррумпированной элиты», и которая доказывает, что политика должна быть выражением volonte generale (общей воли) народа»(Mudde, Kaltwasser, 2017) Легко объединяясь с другими идеологиями, правыми и левыми, «в мире, где господствуют демократия и либерализм, популизм, по сути, стал нелиберальным демократическим ответом недемократическому либерализму» (Mudde, Kaltwasser, 2017: 116). В таком случае подъем популизма является результатом неолиберальной экономической политики — в частности, следствием противоречия между либеральными основами свободного рынка и принципами демократии (Крауч, 2012). Гипотеза модернизации vs. гипотеза переломных моментов Описанные трансформации политической и экономической сфер способствовали появлению институциональной альтернативы, перенесшей акцент на построение либеральных институтов, и в то же время получили определенное осмысление в рамках гипотезы модернизации. Работы Асемоглу и соавторов вызвали бурные дискуссии и целую волну публикаций, посвященных обсуждению их выводов. Наиболее систематический обзор и критику методологических решений Асемоглу и др., в частности способа кодирования данных, можно найти у Д. Элбоу (Albouy, 2006), Дж. Фримена и Д. Квинна (Freeman, Quinn, 2012), а также у Х. Фариа, Х. Монтесинос-Юфы и Д. Моралеса (Faria, Montesinos-Yufa, Morales, 2014). В настоящее время волна публикаций на эту тему стихла — главным образом в связи с актуализацией проблемы неравенства и популизма в развитых странах. Именно поэтому интересно посмотреть на результаты исследований сквозь призму новых реалий. В наши задачи не входит оценка этих исследований с эконометрической точки зрения, поэтому мы только вкратце остановимся на их результатах и выводах. Общая тенденция сводится к попыткам подтвердить или опровергнуть построения Асемоглу и соавторов благодаря новым эмпирическим данным, или же объединить гипотезу модернизации и неоинституционализм, признав опосредующую роль либеральных институтов. Так, Дж. Бенхабиб, А. Корвалан и М. Шпигель (Benhabib, Corvalan, Spiegel, 2013) проанализировали нелинейную связь между доходом и демократией и пришли к выводу, что позитивное влияние дохода на демократию, очевидно, имеет место даже после взятия под контроль ненаблюдаемой страновой гетерогенности. Для установления этой связи были использованы более расширенные данные о доходах, а также иные методики оценивания уровня демократии. Кроме того, в этих работах использовались Тобит-модели, основывающиеся на идее, что шкала демократии является цензурированной (т. е. что есть некий максимальный уровень демократии, который нельзя превысить). В свою очередь, Э. Морал-Бенито, Б. де Эспана, С. Бартолуччи и С. Альберто, используя тот же набор инструментов и те же данные, что и Асемоглу с соавторами, и включив в регрессию фиксированные страновые эффекты, показали, что доход все же влияет на демократию, но это влияние является нелинейным — при достижении определенного порога экономического развития это влияние исчезает (Moral-Benito, Espana, Bartolucci, Alberto, 2012). По мнению авторов, такая зависимость обусловлена тем, что в бедных странах институты менее устойчивы и вынуждены реагировать на изменения в доходах, в то время как политические институты богатых стран меньше зависят от флуктуаций в экономической эффективности. Поэтому недемократические страны, достигающие хороших экономических результатов, могут позволить себе не менять свои политические институты. Этим, по мнению Морал-Бенито и др., объясняется феномен Китая, Сингапура или ОАЭ. Еще один вариант трактовки взаимосвязи между демократией и экономическим развитием предлагает Д. Трейсман (Treisman, 2015): экономическое развитие все же приводит к демократии, но не постепенным, непрерывным путем — переход может быть скачкообразным. Стремительное экономическое развитие при авторитарном лидере может привести к демократическому переходу после его смерти, как это случилось в Испании после смерти Франко или в Южной Корее после Пак Чон Хи. Э. Гундлах и М. Палдам (Gundlach, Paldam, 2009), используя индекс Polity IV в качестве показателя демократии, на выборке с 1820 по 2003 год также нашли доказательства для подкрепления гипотезы демократического перехода. С их точки зрения, гипотеза модернизации подразумевает долгосрочные тренды, а не краткосрочные. Интересные результаты получились у M. Сервелатти, Ф. Юнга, У. Сунде и Т. Вишера (Cervellati et al., 2012), которые, опираясь на выводы Асемоглу с соавторами, а также на предложенное ими различие между экстрактивными и инклюзивными институтами, выдвинули гипотезу, что влияние дохода на демократию должно различаться в странах с относительно более экстрактивными институтами и относительно более инклюзивными. На той же выборке, что и Асемоглу и соавторы, Сервелатти и другие получили иной результат, проанализировав отдельно бывшие колонии и страны, которые никогда не были колониями, а среди колоний — отдельно страны с более инклюзивными институтами, и отдельно — с более экстрактивными. Результат поразителен: «Доход имеет значимое позитивное влияние на демократию в странах, которые никогда не были колонизированы. В противоположность этому результаты показывают значимое негативное влияние дохода на демократию в бывших колониях» Также наблюдаются различия между колониальными странами — негативное влияние дохода на демократию является значимым для стран, которые управлялись колониальными властями дольше и позже получили независимость, и незначимым для стран, получивших независимость до 1900 года. Эти различия авторы, опираясь на Асемоглу и соавторов, объясняют тем, что ранняя колонизация носила менее экстрактивный характер — колонии выступали скорее новыми рынками сбыта для европейских товаров, и эти страны получили независимость раньше. В то же время в странах, колонизированных в период империалистической волны колонизации, были установлены более экстрактивные институты. По мнению авторов, полученные результаты согласуются с предположением Асемоглу и др. о том, что влияние дохода на демократию гетерогенно и зависит от качества институтов. Иными словами, влияние дохода на демократию опосредовано институтами. Исследование Х. Фариа, Х. Монтесинос-Юфы и Д. Моралеса (Faria, Montesinos- Yufa, Morales, 2014) также посвящено пересмотру и проверке гипотезы модернизации с учетом данных, полученных Aджемоглу и др. Они применили обобщенный метод моментов в варианте, предложенном Бланделлом-Бондом (system GMM), к выборке с 1970 по 2010 год и включили в исследование в качестве независимой переменной экономическую свободу наряду с доходом, человеческим капиталом и демократией. В качестве показателя экономической свободы был взят индекс EFW, публикуемый Институтом Фрейзера. Как отмечают Фария и др., «центральным показателем экономической свободы является качество правовой инфраструктуры, в частности, степень верховенства права и независимости судебной системы» (Faria et al., 2014: 19). Верховенство права и независимость судебной системы — это ключевые либеральные институты, которые играют центральную роль в neoliberal state. Результаты подтверждают гипотезу модернизации — доход и образование предсказывают демократию даже в краткосрочном (5 лет) плане, в зависимости от экономической свободы. Также уровень дохода и человеческого капитала в 1975 году предсказывает демократические изменения в течение последующих 35 лет, в то время как уровень экономической свободы их не предсказывает. Иными словами, с ростом доходов и уровня образования населения растет и вероятность демократизации страны. На основании полученных результатов авторы делают вывод, что экономическое развитие влияет на демократию, но это влияние опосредовано институтами. Речь идет о предположении, что один канал причинно-следственных связей идет от институтов и человеческого капитала к развитию, и что «другой канал ведет от развития к демократии» (Faria et al., 2014: 29). По сути дела, эти результаты близки выводам Р. Барро о значимом положительном влиянии «верховенства права, свободных рынков, небольших государственных расходов и высокого человеческого капитала», то есть минимального государства и человеческого капитала, на демократию (Barro, 1996: 23). Схожие результаты получили Б. Хейд, Д. Лангер, М. Ларч (Heid, Langer, March, 2011), которые нашли подтверждение гипотезы модернизации, используя обобщенный метод моментов Бланделла — Бонда (system GMM). Однако они не включали в регрессию показатели экономической свободы и не учитывали влияние образования на модернизацию. В этом и предыдущем исследованиях авторы берут в качестве показателя демократии индекс политических прав от Freedom House за 2010 год. Однако данные Freedom House измеряют не столько электоральный процесс, сколько состояние политических прав и гражданских свобод — в отличие, скажем, от индекса Ванханена, который концентрируется исключительно на электоральном процессе. Поскольку уровень демократии не поддается прямому количественному измерению, выбор показателей демократии зависит от того, ограничивается ли анализ электоральной демократией или же обращается к более широким концепциям. На данный момент нет всеми признанного определения демократии и перечня ее форм и признаков — это остается предметом острых дебатов (Campbell, 2008). Соответственно, нет консенсуса относительно того, как измерять демократии — разные рейтинги принимают разные единицы анализа, от независимых государств до территорий, используют разные шкалы и индикаторы. И если еще Пшеворски с соавторами концентрировались главным образом на электоральном процессе, то работы Асемоглу и соавторов, равно как и Инглхарта и Вельцеля, передвинули акцент на обеспечение прав человека и качество либеральных институтов. Другая проблема заключается в выборе показателей благосостояния, о чем шла речь выше. Рост ВВП на душу населения, зачастую используемый как показатель экономического роста, не дает достаточной информации о том, что действительно происходит в экономике и обществе, — о распределении богатства и участия среднего класса, о возможности удовлетворения базовых нужд, о влиянии на окружающую среду и прочих экстерналиях (van den Bergh, 2009). Очевидно, что на результаты эмпирических исследований влияет выбор стран и временных рамок исследования, выбор показателей социально-экономического развития, трактовка демократии, выбор показателей демократизации и т.д. (Wucherpfennig, Deutch, 2009). Тем не менее налицо стремление учитывать в эмпирических исследованиях по гипотезе модернизации роль либеральных институтов — как экономических, так и политических. Итак, с одной стороны, эмпирические исследования скорее подтверждают позитивную связь между экономическим развитием и демократизацией. С другой стороны, остается открытым вопрос о том, является ли эта связь каузальной. Сложности в построении объяснительной модели, помимо прочего, связаны с тем, что общества изменчивы, историчны, и в разные периоды в демократизации ключевую роль могут играть разные факторы. Скажем, до Второй мировой войны ключевую роль могли играть скорее эндогенные факторы, но со временем международное влияние, как экономическое, так и политическое, становилось все более выраженным (Geddes, 2014). Не случайно, как показали Бойкс и Стоукс (Boix, Stokes, 2003), экономическое развитие оказывало существенное влияние на демократизацию до Второй мировой войны, после влияние ослабло. Вместе с тем в большинстве случаев анализ предполагает финансово закрытую экономику, не принимая во внимание экономическое и политическое влияние глобализации (Freeman, Quinn, 2012). Глобализация существенно изменила ситуацию, задав развивающимся странам мощные внешнеполитические стимулы к демокра- тизации. Демократия, вкупе с неолиберальной экономикой и теорией демократического мира, которой в середине 1990-х был придан статус социального закона (Levy, 1994), стали базовыми составляющими построения либерального мирового порядка — продвижение демократии и распространение принципов неолиберализма стали важнейшей целью внешней политики США, особенно после распада СССР. Поэтому фактор экзогенного происхождения демократических институтов, на который указывал Пшеворски, тоже нельзя сбрасывать со счетов. В то же время, капиталистическая экономика под влиянием неолиберализма существенно трансформировалась в сторону финансиализации, снятия торговых барьеров, гибкости рынков труда и т. д. В итоге возникла определенная угроза для демократии со стороны глобальной экономики, или, как это обозначил Родрик, «фундаментальная политическая трилемма мировой экономики: мы не можем одновременно утверждать демократию, национальное определение и экономическую глобализацию»(Rodrik, 2011: XVIII) В результате переноса власти в сферу экономики и появления новых центров власти, никем не контролируемых и ничем не ограниченных — международных финансовых организаций и ТНК, — национальные правительства утратили контроль над решением многих важнейших для общества проблем. Это порождает у людей ощущение, что их жизнь контролируют иностранные силы — отдаленные и недемократичные (Colgan, Keohane, 2017). При этом демократические институты выхолащиваются, становятся формальными, утрачивая свое прежнее значение и способность контролировать капитал, — говоря словами К. Крауча, «демократия описала параболу» (Крауч, 2010: 20). Второй аспект современной ситуации — то, что неолиберальная глобализация не только стимулирует экономический рост и увеличивает жизненные стандарты, но и усиливает неравенство, недаром Э. Аткинсон назвал неолиберальный поворот 1980-х «поворотом к неравенству» (Atkinson, 2015). В этой связи стоит обратить внимание на то, что гипотеза модернизации, начиная с Липсета, опиралась на следующее предположение: экономическое развитие влечет за собой развитие демократической культуры в силу большей доступности образования и других базовых благ, и главным образом в силу более равномерного распределения доходов. Предполагалось, что экономическое развитие ведет к сокращению разрыва между богатыми и бедными и построению более справедливого общества: «Разрыв между доходами белых воротничков, синих воротничков... и обычных ра- бочих... намного больше в более бедных, чем в развитых странах». «Разрыв между доходами белых воротничков, синих воротничков... и обычных рабочих... намного больше в более бедных, чем в развитых странах»(Lipset, 1960: 49) Бойкс и Стоукс также приписывали экономическому равенству центральную роль в возникновении и устойчивости демократии: «По мере развития стран доходы распределяются более равномерно» (Boix, Stokes, 2003: 539–540). В гипотезе модернизации речь идет не об экономическом развитии как таковом, но именно о повышении уровня жизненных стандартов для населения (Barro, 1996), о том, что «более высокий доход может редуцировать конфликты и обеспечить поддержку редистрибутивной политики» (Benhabib, Corvalan, Spiegel, 2013: 489). Гипотеза модернизации приводит к двум главным выводам: 1) установление демократии не является ключом к экономическому росту, поскольку влияние демократии на экономический рост слабое, а «политические свободы имеют тенденцию разрушаться с течением времени, если они не находятся в соответствии с уровнем жизни в стране» (Barro, 1996: 24); 2) лучший способ распространения демократии — это пропаганда и продвижение западных экономических институтов, а демократические институты разовьются сами в результате экономического роста. Однако, как показали эмпирические исследования, адаптация неолиберальной западной политики (policies) развивающимися странами в большинстве случаев не приводит к выравниванию доходов ни внутри стран, ни между бедными и богатыми странами (Stankov, 2017). Дерегулирующая политика в духе неолиберализма способствует росту доходов на душу населения, но в то же время повышает неравенство. Более того, она не производит больше благосостояния, если понимать его расширенно (Stankov, 2017). Таким образом, предположение о том, что экономическое развитие само по себе ведет к более равномерному распределению дохода, лучшему доступу к образованию и росту человеческого капитала, оказывается как минимум спорным. Как отмечает Э. Аткинсон, экономические результаты во многом зависят от политики — нет одной-единственной экономики (Atkinson, 2015). Неолиберализм ведет к экономическому росту и накоплению капитала, но накопление капитала отнюдь не означает рост благосостояния для всех — рынок не работает так, как это предусматривает теория (Крауч, 2012; Стиглиц, 2016; Rodrik, 2011). В итоге рост неравенства и уменьшение среднего класса как основы либеральной демократии, наравне с колонизацией государства корпоративными интересами, может угрожать либеральной демократии даже в развитых странах, не говоря уже о развивающихся. Таким образом, получается парадоксальная ситуация: с одной стороны, международное сообщество всячески приветствует и поддерживает демократизацию; с другой стороны, экономические трансформации в результате неолиберальной глобализации приводят к деформации, выхолащиванию демократических институтов, утрате избирателями возможности влиять на политику через политическое представительство. Этот парадокс находит свое выражение в том, что, согласно исследованию Дж. Фримена и Д. Куина (Freeman, Quinn, 2012), открытость и интеграция автократических экономик в глобальный финансовый рынок одновременно повышает неравенство в стране и увеличивает вероятность демократизации. Авторы исследования объясняют это тем, что элиты диверсифицируют свои активы, инвестируя за рубежом, и становятся менее зависимыми от налоговой — и не только — политики внутри страны. На наш взгляд, это свидетельствует о том, что Липсет был прав, и между изменением социальной структуры, распределением доходов, развитием человеческого капитала, с одной стороны, и демократией — с другой, есть устойчивая связь. Но не в том смысле, что экономическое развитие является prima causa демократии, а в том, что экономические изменения приводят к определенным социальным трансформациям, которые влияют на работу и форму политических институтов. Базовой предпосылкой гипотезы модернизации является эгалитарное перераспределение экономических активов и развитие человеческого капитала, влияющее на перераспределение политической власти. Таким образом, в демократизации главную роль играет не только установление либеральных институтов, но и классовая динамика, возможность широких слоев населения продвигать свои интересы. Неолиберализм же, предоставляя широким массам доступ к политическому участию, одновременно ослабляет их влияние на принятие решений, усиливая влияние глобализированных элит (Colgan, Keohane, 2017). По мнению многих авторов (Rodrik, 2011; Стиглиц, 2016; Stankov, 2017; Ikenberry, 2017; Yakupec, 2018; Deneen, 2018 etc.), в настоящее время наблюдается кризис неолиберализма и либеральной демократии — в результате того, что мы можем обозначить как «нарушение социального контракта» между либеральными элитами и широкими массами. В качестве «лечения» предлагается сдвиг от прорыночной к продистрибутивной политике, восстановление определенного уровня полномочий национального государства, установление менее либерального, но более толерантного международного порядка. Дальнейшее же развитие гипотезы модернизации требует рефлексии на изменившиеся обстоятельства и уточнения базовых понятий. Многие исследователи связывают перспективы государств полупериферии с паллиативными мерами: со стратегией концентрации ресурсов на передовых направлениях НТП, либо с формированием правовой базы глобализации для установления действительного равноправия всех участников глобализационного процесса, или, например, с сокращением потребностей стран-лидеров в дешевой рабочей силе. Последние два предложения имеют утопический характер. Зато вполне реальны национальные формы стратегий модернизации, связанные с отказом слепо следовать рекомендациям МВФ, ВТО и других институтов международного неолиберализма. Взамен предлагается признание приоритета национальных интересов, развитие экономики, опирающееся не только на заимствованные у Запада формы экономической и политической жизни, но главным образом на собственные социокультурные и политические традиции и ресурсы. Ключевым моментом таких национальных стратегий является мера сочетания этих – западных и национальных – форм модернизации. Варианты здесь могут быть самыми разными: от весьма высокого уровня вестернизации нескольких сфер жизни государства до незначительного, охватывающего главным образом экономическую сферу. Пример первого варианта развития дала Япония, заимствовавшая западные экономические и политические стандарты без потери цивилизационной идентичности: не меняясь социокультурно, японцы провели технологическую революцию. По этому же пути пошли новые индустриальные страны Юго-Восточной Азии. Китай занялся освоением хозяйственных и технологических систем Запада, кардинально не меняя системы социальных и политических ценностей. По мнению некоторых ученых, КНР дает образец развития на основе собственной, а не западной рациональности: «В этой рациональности политический класс и особенно бюрократия – не просто носители функций, а прежде всего патриоты… Рациональное здесь – не декартовское, а конфуцианское» [Буров, Федотова 2007: 18]. На это же обстоятельство указывает известный китайский ученый, автор программы «конфуцианского мегапроекта» Ту Вэймин: «Успехи конфуцианской Восточной Азии, которая добилась практически полной модернизации и при этом избежала абсолютной вестернизации, ясно показывают, что модернизация допускает разные культурные формы» [Ту Вэймин 2014: 11]. Китайское руководство, как и китайские ученые, исходит из того, что современная (евроатлантическая) форма глобализации является объективным процессом. Но подходит оно к ней так, чтобы извлечь из нее максимум выгод для страны, ограничив одновременно возможные отрицательные последствия, связанные с данным процессом. Для этого с 2001 по 2010 г. Центром исследования модернизации и Группой исследования стратегий модернизации Китая, специалистами, работающими в Китайской академии наук (директор центра и руководитель группы – профессор Хэ Чуаньци) были подготовлены 10 ежегодных докладов о модернизации. Каждый из них содержал анализ одного из ключевых аспектов модернизации и одновременно характеристику общего ее состояния в мире и Китае на соответствующий год [Обзорный… 2011]. Поражает не только огромный объем системной работы, но и объективность исследования: разделив модернизацию на «первичную» и «вторичную», разработав индексы развития и проанализировав в соответствии с ними 131 страну, они включили Китай лишь в число «предварительно развитых» стран, которые достигнут уровня «среднеразвитых» государств (таких, например, как Россия) лишь к 2040 г. Но, учитывая темпы роста, китайский прагматизм и многолетнюю продуманную внешнюю и внутреннюю политику Китая, эти цифры должны быть скорректированы в сторону значительного уменьшения. Китайское руководство настойчиво добивалось приема в ВТО, но с такой же настойчивостью оно отстаивало в ходе обсуждения условий приема собственные интересы. Некоторые уступки (снижение тарифов на высокотехнологичную продукцию из США и др.) были сделаны лишь на словах, чтобы добиться результата на переговорах. В стратегическом же плане сохраняется политика протекционизма, особенно в отношении сельского хозяйства и зарождающихся отраслей промышленности. С другой стороны, китайцы обнаружили, что некоторые меры ВТО могут быть обращены в орудие самозащиты (использование антидемпинговых законов, повышение контроля за качеством импортных товаров и др.). В 2010 г. Национальный научный фонд США опубликовал подробную статистическую сводку по глобальной динамике научно-технического развития за 1995–2009 гг.: быстрее всего наука развивается в Китае, который уже сравнялся с Соединенными Штатами по количеству научных работников. С тех пор ситуация не изменилась. В Западной Европе и США продолжается умеренный рост, а в России основные показатели научно-технического развития не растут, а снижаются. Таким образом, у китайцев явно есть чему поучиться, прежде всего тому, как отстаивать свои национальные интересы. Для руководства этой страны поиск более выгодных условий на международном рынке менее важен, чем участие в создании правил игры на этом рынке. Как пишут исследователи, китайские лидеры, признавая необходимость углубления интеграции с международной экономикой, стремились управлять этим процессом по собственным правилам, для того чтобы извлечь максимальную прибыль и до минимума сократить свою уязвимость. В результате такой национально ориентированной позиции в страну хлынул поток прямых иностранных инвестиций (ПИИ) такой силы, что теперь Китай по их уровню занимает второе место после США. Секрет успеха кроется в сохранении роли государства в экономике, которая особенно возрастает в современных условиях, характеризующихся нестабильностью финансового капитала и колебаниями мировых рынков. Показательно, что азиатский кризис 1997–1998 гг. не затронул Китай, хотя страна экономически связана с государствами Юго-Восточной Азии, оказавшимися в кризисе. Произошло это потому, что финансовый сектор в КНР не был либерализован. В результате оказалось, что лидеры модернизации – «азиатские тигры» – стали менее привлекательными партнерами для мировых транснациональных компаний (ТНК), а Китай, напротив, стал более интересен для них вследствие своей недостаточно глубокой интеграции в глобализацию финансов. Целью мировых ТНК при проникновении в Китай является быстрая прибыль, они заинтересованы в стабильном правительстве, благодаря которому в стране взят курс на китаизацию продукции, что в свою очередь обеспечивает лучший сбыт и большую прибыль. В результате китайские филиалы ТНК становятся «патриотичными» в своей стратегии, чем вряд ли могут похвалиться другие страны полупериферии. Успех китайских реформ связан с их постепенностью и сохранением контроля над экономикой. Помимо привлечения мировых ТНК инструментами транснационального хозяйствования в КНР выступают государственные ТНК, экспорт капитала и рабочей силы, что в комплексе способствовало резкому усилению активности Китая на международной арене. Еще одно преимущество китайской стратегии модернизации, которого нет у России, заключается в том, что при успешном развитии рыночной экономики рыночные ценности не могут доминировать здесь над остальными сферами жизни, прежде всего социальной и культурной. В результате создается успешный и перспективный баланс, стимулирующий стабильное развитие. Как пишет Ань Вэй, «гражданское право гарантирует эффективность рынка, а государствен-ное административное право гарантирует социальную справедливость» [Ань Вэй 2005: 169]. В отличие от прежних стратегов российских реформ 1990-х гг. китайские руководители сделали акцент на доминирование общественного сектора, государственное финансирование НИОКР, социальную политику и инвестиции в человеческий потенциал. Этот стратегический выбор привел к небывалым темпам роста экономики, совершенно отличным от спада, пережитого Россией, где безразлично относились и к науке, и к человеческому потенциалу, несмотря на проводившиеся в РАН исследования. Видимо, все дело в выборе правильной стратегии: китайские руководители и представители интеллигенции правильно решили для себя проблему соотношения современной (в значительной степени скроенной по американским лекалам) глобализации и патриотизма – на основе приоритета национальных интересов. Показательно, что патриотические настроения являются в КНР не предметом споров, как в России, а составляют консенсус элиты и массы. Прозападно настроенная часть китайской интеллигенции и международные правозащитные организации выражают обеспокоенность тем, что эти националистические настроения могут целенаправленно использоваться руководством КПК. Однако речь следует вести скорее о национальном консенсусе. Это особенно наглядно проявляется при анализе высказываний китайских политиков и интеллектуалов. Большинство из них, повторю, считают глобализацию объективной исторической тенденцией и рассматривают ее как новую стадию процесса модернизации. Которая, как считают китайцы, может быть осуществлена только на основе национального единства страны. По мнению китайских ученых, западная теория гуманитарных интервенций и ограниченного суверенитета, которая стала идеологической основой для вмешательства в дела Югославии, Афганистана, Ирака и др., используется правящими кругами западных стран для осуществления гегемонистской политики. Несмотря на то, что в 2013–2014 гг. темпы роста китайской экономики снизились, она продолжала оставаться первой в ряду быстрорастущих экономик Азии. В 2015 г. экономический рост в Китае составил около 7 %. Не случайно в конце 2015 г. Директор Международного валютного фонда (МВФ) К. Лагард и два десятка членов исполнительного совета фонда на заседании в Вашингтоне включили большинством голосов китайский юань в корзину ключевых международных валют, на основе которой рассчитывается стоимость специальных прав заимствования (SDR) МВФ. Таким образом, юань примкнул к престижному клубу доллара США, евро, иены и фунта стерлингов, которые образуют искусственное резервное и платежное средство, созданное МВФ в 1969 г. Кроме того, правительство планирует активно стимулировать экспорт китайского капитала за рубеж в форме ПИИ – объем китайских ПИИ в следующие 10 лет может достичь 1,25 трлн долларов. В 2015 г. были осуществлены государственные программы инвестиций в инфраструктуру, запущенные еще в 2014 г. Было одобрено строительство 16 железных дорог и 5 аэропортов с общим объемом финансирования более 110 млрд долларов. Кроме того, рассматриваются еще более 50 проектов для привлечения частных инвестиций общим объемом около 160 млрд долларов. При их осуществлении предполагается отработать систему государственно-частного партнерства. Правда, в последние два года Китай постепенно идет по пути дерегулирования – взят курс на допуск частного китайского капитала в отдельные сегменты экономики, прежде всего в отрасли, монополизированные госкорпорациями. Сохраняют актуальность увеличение производства высокотехнологичных товаров, увеличение доли таких товаров в общем объеме китайского экспорта. В этих условиях Китай пытается компенсировать «недобор» темпов, а также усилить позиции своей высокотехнологичной продукции расширением экспорта капитала, в том числе в рамках стратегии экономического пояса «Шелкового пути». Ее реализация предполагает создание транспортных коридоров от Тихого до Атлантического океана на основе китайских технологий в области строительства скоростных железных дорог и инфраструктурных инвестиций. Китай через разные источники – региональные банки развития, региональные фонды инфраструктурных инвестиций и др. – предоставляет странам-получателям льготные кредиты на строительство железнодорожных магистралей при условии использования китайских технологий и поставок продукции китайских промпредприятий в страну осуществления проекта. При этом используются меры поддержки экспорта – страхование, льготное кредитование и т. д. Предполагается, что вслед за китайскими железными дорогами в страну-получатель придет китайский бизнес. В 2015 г. на продвижение «Шелкового пути» были направлены основные усилия китайского правительства во внешней политике. Географический приоритет мегастратегии на первом этапе реализа-ции – страны Центральной Азии, далее Восточная, Центральная и Западная Европа. Соответствующее предложение было сделано и России – проект строительства высокоскоростной магистрали «Москва – Казань», а также участие китайских компаний в создании транспортного коридора «Владивосток – Москва». Планируется активное вовлечение в строительство экономического пояса китайского малого и среднего бизнеса. Индия также является страной, способной создать альтернативную национальную модель модернизации на собственной цивилизационной основе. После завоевания независимости правительство Индийского национального конгресса провозгласило курс на ускоренный экономический рост с минимальной внешней помощью. Однако влияние принципов общества потребления привело в 1980-е гг. к отказу от системы регулирования импорта, от ограничений деятельности ТНК и притока иностранного капитала. Однако индийские лидеры того времени в отличие от китайских руководителей усмотрели в привлечении зарубежного капитала источник экономического роста, в то время как в Китае само развитие экономики вследствие политики регулируемого государством рынка привлекало этот капитал. В результате в 1980–1990-е гг. уровень экономического развития Индии мало изменился. ПИИ не оправдали доверия, и рост потребления предметов роскоши не повлек за собой экономического прогресса. Стране все еще трудно справляться с проблемой массовой нищеты, висящей тяжелым грузом на экономике. Меры по либерализации финансовой системы в 1990-е гг. лишь усугубили положение, причем не только нищих, но и бедных (например, лиц с небольшими вкладами). В то же время экспансия евроатлантического глобализма не принесла Индии и серьезных потрясений, имевших место в Юго-Восточной Азии и Латинской Америке. Это явилось следствием того, что в индийском обществе сохранялось общее мнение о необходимости самостоятельного развития в соответствии с национальными интересами страны. Глобализация не рассматривалась как однонаправленный процесс вестернизации, и считалось, что страна может выбирать собственную стратегию развития. В Индии существовало и существует согласие между основными политическими силами по ключевым вопросам развития и участия в глобализации. Индийские реформы не изменили ориентации на защиту внутреннего рынка. В результате позиции национального капитала продолжали укрепляться. Приватизация части государственного сектора оказалась более успешной и эффективной, чем в России. Реформы шли без скачков и разрушений, что выгодно отличало их от российских реформ. Правда, доля страны в международной торговле продолжала неуклонно снижаться, роль ПИИ оставалась незначительной. Упор делался на развитие внутреннего рынка. Это была вовсе не политика автаркии, но разумное сосредоточение на собственных проблемах. В результате ряд из них удавалось успешно решать. Неслучайно в первое десятилетие XXI в. экономика Индии демонстрировала темпы роста, сопоставимые с китайскими. Достигнув на короткое время в 2009 г. показателей Китая в 9,1 %, Индия с тех пор явно замедлила развитие. В 2010 г. темпы роста снизились до 8,8 %, в 2011 г. – до 7,1 %, в 2012 г. рост составил 6,9 %. Индия не только не сумела обогнать по этому показателю Китай, она снова последовательно отстает от него на 1–2 %. Правда, по данным исследования международного рейтингового агентства Moody's, в 2015–2016 гг. темпы роста ее экономики составят 7–7,5 %, и это будет самый высокий экономический рост среди G20 [Moody's 2015]. Но учитывая, что по показателям на душу населения КНР превосходит Индию более чем в два раза, возможные темпы роста следует воспринимать со сдержанным оптимизмом. Нельзя сказать, что внятная альтернативная национальная стратегия в Индии уже сложилась, но все предпосылки к этому имеются. Это пестрое в культурном отношении общество способно инкорпорировать в свой состав различные культурно-идеологические конструкты, сохраняя при этом свое своеобразие. У Индии, считает Т. Шриниваса, как у богатой и древней цивилизации, есть потенциал и для культурной эмиссии, и для выработки альтернативных структур современности [Многоликая… 2004: 49]. Опыт выработки национально-региональной стратегии модернизации у стран Юго-Восточной Азии принадлежит скорее прошлому, чем будущему. Успех «азиатских тигров» в 1980-е гг. был связан как раз с использованием их национально-культурных особенностей при проведении политики модернизации и открытости. Но неверной оказалась сама стратегическая линия – поиск удачного места в глобальной экономике вместо приоритетов национального экономического развития. И очередной шторм в океане мирового капитала смыл достижения этих стран. В результате глобализированные экономики стран ЮВА оказались в зависимости от капризов глобальной финансовой системы и утратили свой национальный суверенитет. Разразившийся кризис стал полной неожиданностью. И если западные инвесторы сумели выйти из него с небольшими потерями, то в самих этих странах он привел к массовой безработице, остановке производства, падению уровня жизни. Диктатуры сначала Ф. Маркоса, а затем и М. Сухарто были свергнуты, власть тайских генералов ограничена, а Чон Ду Хван и Ро Дэ У оказались под судом. Что же касается Латинской Америки, здесь мы пока наблюдаем лишь робкие попытки выработки альтернативной западной континентальной стратегии модернизации. Народные массы в этих странах всегда отличались революционностью, а элиты ориентировались на интересы США, а не на собственные национальные интересы. Правда, в 1950–1970-х гг., когда во многих странах Южной Америки пришли к власти откровенно авторитарные политические режимы, получившие название «авторитаризмов развития», они обеспечивали – как экономическими, так и административными методами – существенное увеличение доли капиталовложений в ВВП, в том числе и за счет богатых слоев общества. Они проводили политику, направленную и на технологическую модернизацию существующей промышленности, и на создание принципиально новых для страны отраслей хозяйства, обеспечивали условия для подготовки новой рабочей силы, создавали национальные системы образования и научных исследований**. При этом «авторитаризмы развития» использовали не только репрессии, осуществляя «принуждение к прогрессу». Они опирались на идеологию, обеспечивавшую общественный консенсус: общество, или по крайней мере его наиболее активная часть, соглашалось обменять политические свободы на рост материального благосостояния и расширение возможностей вертикальной социальной мобильности. Другими словами, «авторитаризм развития», с одной стороны, отбраковывал неспособную к новой работе часть населения, а с другой – открывал перспективы, в том числе и для выходцев из социальных низов, сделать карьеру честным трудом, благодаря способностям и усердию. Затем это наглядно проявилось в ходе ускоренных модернизаций в НИС Азии, а сегодня наблюдается в Китае и Вьетнаме, где принцип меритократии восходит к конфуцианской традиции. Однако политические трансформации 1990-х гг. привели к череде экономических крахов (Мексика, Бразилия, Перу, Аргентина), явственно свидетельствовавших, что четкое следование компрадорских элит рецептам МВФ не принесло экономического эффекта. Раскол же между элитами и массой не способствует национальному консенсусу и выработке единой стратегии модернизации. Странам континента предстоит решать задачи восстановления независимости от западных ТНК. Осознание этого объясняет приход к власти левых правительств в Аргентине, Бразилии, Венесуэле, Боливии, Чили, часть из которых уже стала значительно «правее» в ходе последних выборов 2015 г. Однако и они никакой серьезной альтернативы предложить не смогли. Выработка альтернативной стратегии вестернизации и неолиберализму здесь – дело будущего. Из африканских стран в качестве претендента на собственную стратегию модернизации может рассматриваться только ЮАР – государство, в высшей степени открытое западным влияниям. Это касается как белого населения, так и чернокожего и вообще цветного, традиции борьбы которого с апартеидом формировались в основном по западным же стандартам. Однако пока ЮАР отстает в плане усвоения методов преуспевания в глобальной экономике. Президент этой страны Т. Мбеки выдвинул концепцию «африканского ренессанса», включающую развитие демократии, достижение приемлемых темпов экономического развития, освобождение от бремени долга, борьбу со СПИДом, обретение культурного богатства исторического прошлого народов Африки. По существу, это стратегия привлечения западных инвестиций, придания положительного имиджа странам континента, прежде всего ЮАР, традиционно связанной с Западом. Скорее речь здесь идет не столько о выработке альтернативной стратегии модернизации, сколько об усвоении западных ценностей для решения задач индустриального периода. Безусловно, Южно-Африканская Республика является субрегиональным лидером, и ее глобальное значение будет возрастать. Альтернативная африканская концепция развития, конечно, существует, но в настоящее время она слишком слаба и противоречива. По опубликованным 6 января 2016 г. данным Всемирного банка, в 2015 г. экономический рост в ЮАР составил всего 1,3 %, а в 2016 г. прогнозировался лишь в размере 1,4 % [Доклад…]. Прочие страны мира скорее приспосабливаются к евроатлантическому модернизму, чем вырабатывают собственную национальную стратегию. У одних это приспособление получается отчасти успешно – как, например, у аравийских монархий [Яковлев 2002: 72–82], хотя в полной мере усвоить западные стандарты жизни и выработать собственные геополитические стратегии и национальную модель развития здесь не удается [Его же 2007]. Рассмотрим два основных вида институтов: "инклюзивные" и "экстрактивные". Инклюзивные институты — институты, которые поощряют и стимулируют людей к экономической деятельности, при помощи реализации своих талантов и навыков, следовательно, данного рода институты стимулируют экономический рост и развитие. Основные аспекты инклюзивных институтов, это: частная собственность, равные экономические и социальные условия, беспристрастная система правосудия. Так выходит, что из-за чрезмерной важности, соблюдение и установление правильных инклюзивных институтов является обязанностью государства. Так что данные институты нуждаются в государстве и эксплуатируют его. Экстрактивные институты — институты, которые направлены на получение максимального дохода от одной части населения для другой части населения. Основные аспекты уже экстрактивных институтов, это: отсутствие справедливой системы правосудия, отсутствие частной собственности и наличие привилегированного (де-факто) слоя общества (который и получает весь доход). Экономические институты всегда определяются людьми, и практически никогда инклюзивные институты не выгодны тем, кто находится у власти. Как говорилось ранее, политические институты имеют большую власть, чем экономические, поэтому политические институты можно охарактеризовать, как правила игры формирующие стимулы политических игроков. При этом между экономическими и политическими институтами существует сильная синергия: устойчивые инклюзивные политические институты порождают и сохраняют инклюзивные экономические институты, экстрактивные политические — экстрактивные экономические, и наоборот. Инклюзивные рынки дают людям возможность выбирать себе профессию самому, исходя из своих желаний и способностей. Но если на свободном рынке отсутствует право частной собственности, то такой рынок уже не может считаться инклюзивным. Также инклюзивные институты формируют экономические и личные стимулы к инновациям, образованию и техническому прогрессу, которые, в свою очередь, улучшают жизнь каждого человека внутри страны и мира в целом. Исходя из вышесказанного, становится ясно, что абсолютные политические институты, как диктатура или монархия, являются ошибочными (хотя бы потому, что имеется привилегированный слой общества), а плюралистические политические институты — верными. Но существует второй необходимый параметр для того, чтобы институт мог называться инклюзивным — это достаточная централизация власти, без которой даже плюралистические государства могут превратиться в анархические государства с несколькими крупными группировками, как, к примеру, в Сомали. Исходя из определения Макса Вебера, государство это «монополизация легитимного физического насилия», где данная монополия позволяет государству поддерживать установленный закон и порядок. Поэтому инклюзивные политические институты — это институты, где имеется и плюрализм, и централизация, все остальные политические институты — экстрактивные. Очевидно, что большое количество государств и их правительств формировали и формируют экстрактивные политические институты для собственного обогащения. Конечно, можно возразить, что если бы были сформированы инклюзивные институты, то страна бы разбогатела в целом, и тогда обогатились бы не только элиты, но и все остальные граждане. Это так, но здесь огромное влияние имеет один фактор — в таком случае у элит появляются экономические и политические конкуренты, что несёт под собой огромные риски потерять всё, что у них имеется (и власть, и богатство). Данный процесс Джозеф Шумпетер назвал «созидательное разрушение», то есть когда с инновациями появляются новые отрасли и новые компании, вытесняя старых лидеров и разрушая старые отрасли (а в политике, когда новые игроки вытесняют старых лидеров). Очевидно, что никому не хочется терять свои доходы и своё положение, и именно это основная причина, по которой формируются экстрактивные институты. Яркий пример созидательного разрушения — это промышленная революция. От которой проиграли ремесленники, которые выполняли весь труд в ручную, аристократия, которая получала основной доход от ренты с земель (а доход стал переходить в промышленность), и, собственно, землевладельцы, доходы которых так же стали падать. Поэтому во многих странах элиты замедляли ход и внедрение индустриализации, боясь потерять имевшуюся у них власть и доход. Поэтому во многом экономическое развитие и рост определяется тем, кто выигрывает в этой конкурентной борьбе. Если выигрывают те, кому технологический и политический прогресс вредит — то это может надолго оставить страну на стадии стагнации или даже регресса, а если выигрывают те, кто от этого всего выигрывает — то это будет стимулировать экономический рост и развитие страны в целом. Но, конечно же, это не отменяет того факта, что при экстрактивных институтах может наблюдаться экономический рост. Так как власть, которая эксплуатирует одну часть населения, может направлять получаемые доходы на развитие страны или некоторых отраслей. Разница с инклюзивными институтами здесь заключается только в том, что это будет продолжаться, пока правительство не поменяет решение и/или приоритеты, или же пока правительство просто не поменяется. Поэтому подобного рода экономический рост очень недолговечен и крайне нестабилен. И ещё одной отличительной (негативной) чертой экстрактивных институтов является то, что сосредоточение такого большого количества власти и доходов у одной группы лиц, вызывает у других групп или отдельных индивидуумов соблазн присвоить это всё себе. Что приводит к гражданским войнам или революциям, или же к мятежам и бунтам, которые заканчиваются массовыми убийствами и/или репрессиями. Для примера очень кратко рассмотрим различия, в уже упоминавшихся, Северной и Южной Кореи, которые начались после раздела на американскую часть (Южную) и советскую (Северную). В 1948 году в Южной Корее президентом стал выпускник Гарварда и Принстона, антикоммунист — Ли Сын Ман. Конечно, думаю, все понимают, что ни Ли Сын Ман, ни его преемник Пак Чон Хи не были демократическими лидерами. Но они оба придерживались стратегии свободного внутреннего рынка и сохранения, пускай и не повсеместной, частной собственности, т.е. наблюдаются ключевые аспекты инклюзивных институтов. В Северной Корее же, в 1947 году, при поддержке Советского Союза к власти пришёл бывший глава партизан-коммунистов — Ким Ир Сен. По приходу к власти он сразу установил централизованное планирование, объявил вне закона частную собственность и запретил рыночные отношения, следовательно, наблюдаются аспекты экстрактивных институтов. В настоящий момент очевидно то, насколько сильно разошлись пути развития двух Корей. Южная стала страной, где произошло так называемое «экономическое чудо», и одной из самых развитых и богатых стран на данный момент. В Северной Корее же наблюдается техническая отсталость, повсеместная бедность и периодические вспышки голода. Доходы на душу населения в двух этих соседствующих странах отличаются примерно в 10 раз. "(В 1950 году) житель Сеула Хван Пён Вон был разлучен с братом. Во время оккупации Хвану удалось спрятаться и избежать призыва в северокорейскую армию. После ухода северян он остался в Сеуле и продолжал работать аптекарем. Но его брата, врача в армейском южнокорейском госпитале, насильно увели с собой на Север отступающие солдаты Северной Кореи. Братья, разлученные в 1950 году, снова встретились в Сеуле лишь в 2000-м, через пятьдесят лет, после того как правительства обеих Корей согласились наконец начать ограниченную программу воссоединения семей. Идея о возможности опережающего развития современной экономики и в силу этого необходимости ее структурных изменений занимает центральное место в работах С. Ю. Глазьева. По его мнению, такую возможность открывает становление шестого технологического уклада, которыйпредставляет собой новый комплекс сопряженных производств. Ключевым фактором здесь «следует считать освоениенанотехнологий преобразования веществ и конструированияновых материальных объектов, а также клеточных технологийизменения живых организмов, включая методы генной инженерии. Вместе с электронной промышленностью, информационными технологиями, программным обеспечением этотключевой фактор составляет ядро шестого технологическогоуклада» (6, с. 27–28). Вследствие внедрения этих технологий в экономикуначался ускоренный рост наукоемкости производства, т.е. увеличения доли затрат на НИОКР (научно-исследовательские и опытно-конструкторские работы) в ВВП промышленноразвитых стран. Так, например, в США и Японии ежегодные расходы на НИОКР в 2002–2004 гг. составляли 3% ВВП,в странах ЕС – около 2%, в России – меньше 1% (при значительно меньшем объеме ВВП последней в сравнении с указанными странами). Более того, в стоимостном выражении всеми экономическими субъектами РФ на НИОКР ежегоднорасходуется около 7 млрд долл., тогда как только одна компания Ford Motor выделила на эти цели в 2001 г. 7,4 млрд долл., Siemens – 6 млрд долл., General Motors – 6,2 млрд долл. В 2002 г. внутренние затраты на НИОКР в США составили 243,6 млрд долл., в Японии – 94,7 млрд в Германии – 47,6 млрд в Великобритании – 25,4 млрд долл. [7, с. 66]. По словам Глазьева, в странах-лидерах, играющих ведущую роль в мировой экономике (США, Япония, Европейскийсоюз), в которых темпы развития наноиндустрии особенновысоки, все более растущая доля финансирования НИОКР, в том числе и наноразработок, приходится на бизнес. Причемв США эта доля превышает долю государственного и местного (штатов) финансирования. Поэтому такие высокиетемпы распространения и применения нанотехнологий в негосударственном секторе многих отраслей американскойэкономики (как, впрочем, и в экономиках других ведущихстран мира) свидетельствуют о вступлении нового технологического уклада в фазу подъема. Но «в России, несмотря на имеющиеся достиженияи разработки в области нанотехнологий (заметим, весьмазначительные в оборонно-промышленном комплексе. – Н.С.),существует значительный разрыв между высоким качеством проводимых исследований, созданных научно-технологических заделов и низким уровнем инфраструктуры наноиндустрии в стране и медленной коммерциализацией имеющихсяразработок. По ряду показателей отставание России от мировых лидеров в этой области в 2007 г. составляло от 2 до 1000раз. Слабая восприимчивость промышленности к разработкам в области нанотехнологий и примитивные стратегиифинансовых структур в условиях перехода мировой экономики на инновационный путь развития являются главнымисдерживающими факторами» [6, с. 175–176].Поэтому «ускорение решения задач по развитию в Россииработ в области нанотехнологий и наноматериалов и освоениедостигнутых результатов промышленностью возможны толькопри наличии масштабной и незамедлительной государственной поддержки в финансовой, организационной, кадровой,нормативно-правовой сферах. При этом внедрение нанотехнологий в экономику не может быть основано просто на использовании достижений фундаментальной науки. Оно должнобыть связано с активным и плодотворным сотрудничествомбизнеса, промышленности, науки и государства. С целью получения максимального экономического эффекта от результатов исследований и разработок в области нанотехнологийважно обеспечить своевременный их перевод в коммерческую продукцию. Среди разнообразных научно-техническихдостижений и перспективных идей в области нанотехнологийнеобходимо отбирать те, которые можно достаточно быстровнедрить в промышленное производство и продвинуть на рынок. Сделать их приоритетными и поддержать серьезнымифундаментальными исследованиями» [там же]. С огласно С. Ю. Глазьеву, главным препятствием на путироста данного уклада является неадекватность институциональной структуры экономики возможностям его развития. Ведь «существующие институты, начиная от системы подготовки кадров и заканчивая методами планирования государственной научно-технической политики, настроены навоспроизводство предыдущего технологического уклада и не отвечают требованиям и возможностям развития нового. К примеру, принципиальным для институциональнойсистемы требованием нового технологического уклада является обеспечение непрерывного инновационного процесса,что предполагает внедрение в практику управления технологий одновременного проектирования всех фаз научнопроизводственного цикла продукции. Для реализации этихтехнологий большую роль играют тесные связи между производителями оборудования для новейших технологий и его потребителями. Сохраняющаяся в России слабость межотраслевой координации инноваций затрудняет использование механизмов конвергенции технологий и соответствующих методов управления» [там же, с. 185]. Нетрудно заметить, что приведенные высказывания адекватно отражают ту реальную ситуацию, которая сложиласьв российской экономике. Вместе с тем здесь следует выделить два важных обстоятельства. Во-первых, в этих высказываниях речь идет преимущественно о модернизации экономикиРоссии в узком смысле (с точки зрения политэкономического подхода), т.е. об изменениях, происходящих на стороне производительных сил, на основе которых формируются экономика знаний, или инновационная экономика, и новый (шестой) технологический уклад. Но при этом ничего не говорится об изменениях, охватывающих другую сторону производства, – производственные, или экономические, отношения, т.е. о модернизации российской экономики в широком смысле (с точки зренияданного подхода). Между тем анализ этой модернизации предполагает необходимость определения основных тенденций, касающихся трансформации отношений собственности, соци альной структуры общества и т.п. Во-вторых, как отмечаютмногие исследователи, современная Россия нуждается преждевсего в реиндустриализации экономики как вынужденнойреакции на широкомасштабную и необдуманную деиндустриализацию, явившуюся следствием радикальных реформ в условиях перехода к рыночной (капиталистической) экономике. Отсюда возникает необходимость восстановления экономического потенциала страны, разрушенного в ходе этих реформ.Однако самый процесс реиндустриализации должен органически сочетаться с начавшимся процессом постмодернизации,имеющим место в ведущих отраслях экономики. В них первостепенное значение приобретает увеличение инвестиций, ориентированных на обновление основного капитала, подготовку высококвалифицированных кадров, разработку информационных технологий и т.п. Процессы модернизации в настоящее время протекают сложно, противоречиво и неодинаково в разных регионах мира. Поэтому современные исследователи выделяют три варианта, в которых реализуется процесс модернизации сегодня: 1) симбиоз – относительно автономное сосуществование традиций и современности в разнообразных сферах общественной жизни, что приводит к появлению «анклавов современности», окруженных со всех сторон морем традиционности. Модернизация подобного типа свойственна бывшим колониальным странам, где введение новых элементов осуществлялось, исходя из интересов метрополий, иностранными властями (примером является Индия); 2) конфликт между традиционной и современной культурами, где происходит слабая адаптация к техническим достижениям Запада (некоторые страны африканского региона); 3) синтез – это органическое соединение традиций и современности, которое имеет место в том случае, когда общество заимствует достижения других культур в тех сферах, которые недостаточно развиты в ней самой, при этом сохраняя свою определенность и самобытность, способность к поддержанию стабильности и единства общества (страны Восточной и ЮгоВосточной Азии). Таким образом, следующие положения составляют теоретическое ядро современных версий теории модернизации: - отказ от односторонней интерпретации модернизации как движения по западному пути; признание возможности собственных самобытных путей развития (национальных моделей модернизации). Так, исследователи утверждают, что центр модернизации перемещается в Юго-Восточную Азию - признание положительной роли культурной традиции в процессе модернизационного перехода, в том числе роли религии в данном процессе; - акцентирование внимания на внешних, международных факторах, глобализации мирового пространства; - изучение роли социальных акторов (коллективов и индивидов), их волевого вмешательства в трансформационную ситуацию; - рассмотрение модернизационных переходов в конкретных пространственно-временных рамках; - отказ от толкования модернизации как процесса системной трансформации общества; - признание некорректности толкования модернизации как непрерывного процесса, осознание цикличности процессов социокультурного развития. Таким образом, в XXI веке происходит модификация теоретических основ модернизационной теории, превращения первоначально абстрактной и односторонней теоретической модели, не игравшей существенной роли в эмпирических исследованиях, в многомерную и эластичную по отношению к эмпирической реальности. В последних версиях данной теории происходит пересмотр роли традиционного институционального и социокультурного контекста модернизации, придание ему большего значения в сопоставлении с ранними концептуальными схемами; переход от довольно отвлеченного теоретизирования к анализу конкретных ситуаций; рост интереса к конфликтам в процессе модернизации и влиянию на этот процесс внешних факторов; инкорпорация в теоретическую модель фактора исторической случайности; акцент на циклической природе процесса модернизации. Таким образом, классическая и современная версия теории и модернизации существенно разнятся. И сегодня модернизация понимается как современный социокультурный путь развития, оказывающий воздействие на обновление многих институтов социума